volorin: (каторжник)
О господи, неужели я наконец-то ничего не порчу? — думаю я, выходя в 9 вечера из библиотеки. На главной площади как раз идут рождественские гуляния: пунш, песни, копченые сосиски. Каждый день на сцене выступает новая группа, в основном, местные, в основном, поют каверы на Металлику, Боба Марли, Битлс, далее везде. Не то, чтобы кто-то их особенно слушал, но палатки с горячим вином сосредоточены вокруг сцены, так что выбирать не приходится. Весело.

 Я встаю в четыре утра и иду на работу, потом на пары, потом в библиотеку, потом спать. Когда-то давно, пару лет назад, я хотел попросить у деда мороза никогда не лениться, но, в принципе, многого достиг самостоятельно: теперь я думаю, что лежание в кровати есть высшая ценность и стараюсь заниматься этим при каждом удобном случае. Человек создан для радости, а не для печали, и если я мог позволить себе 80% времени тратит на тупеж в интернете и обновление френдленты, то это были благословенные времена. Эта ваша т.н. взрослая жизнь совсем не для меня. Я люблю читать и смотреть мультики, ну и что, что мне уже 31, идите в жопу.

Признание собственных особенностей умиротворяет. Не то, чтобы я когда-либо что-нибудь особенно портил, это какое-то словечко, мне кажется, из сериалов про женщин за 40. Но вот я думаю: чем бы мне похвастаться? Чего я достиг? И понимаю: уже полгода ничего не портил, уже год без херни, уже полтора года все более-менее, уже два года мне не снится, что я прыгаю в мясорубку. Пишут ли об этом в книгах об успехах в бизнесе? Ничего подобного. Но напишут ли это в моей эпитафии? Тоже нет, но потенциально могли бы. Фактически, на этот потенциал и работаем.

У меня закончился семестр, на следующей неделе 11 экзаменов. Мы многое поняли и узнали, например: по-чешски "витать в эмпиреях" будет "размышлять о бессмертии майского жука" (přemýšlet nad nesmrtelností chrousta). Чем-то таким я тут и занимаюсь. Так, в общем-то, и планировалось.

Привет.
volorin: (каторжник)


Многим уже рассказывал, зафиксирую тут.

Меня занимает необходимость жизни как феномен. Вверженность в мир, чуждость, одиночество, неприкаянность, заброшенность — эти свойства человеческой души можно воспринимать как болезнь или несчастье, прятаться от них, лечить и забываться. Вся человеческая деятельность эз из тогда становится способом поделить время на кусочки и каждый из этих кусочков наполнить чем-то, что не твое одиночество. В принципе, деятельность, работа, хобби — все это как алкоголь, то есть возможность забыться в прикольных пузырьках дела от тяжкого груза заброшенности. Здесь проходит граница между дионисийским и аполлоническим, между поэзисом и праксисом: то, что делается ради выживания, то есть просто для поддержания существования тела во времени, пока оно не кончится, не имеет никакого смысла, кроме забытья. Праксис — это способ занятых людей сказать миру свое "нет".

Я же представляю это так. Предположим, Супермен был заброшен за Землю с планеты Криптон, поэтому все его свойства, которые в его мире были бы вполне обычными, на Земле оказались суперспособностями. Он не пестовал в себе эти черты, они эссенциально ему присущи. Через них он исполнял свое предназначение. Собственно, в них и заключалось это предназначение.

Для одинокого человека мышление и то, что присуще мышлению, это его способ исполнить предназначение в чуждом мире: подчинить мир себе, одухотворить его, оплодотворить. Культура, в принципе, и есть способ переделать мир под себя, эта культура порождается ужасом, феноменальным бегством из всесущего Ничто к неистовости наполнения мира вокруг — собой. В этом смысле мне эссенциально присущи суперспособности: заброшенность, одиночество, неприкаянность, чуждость. С их помощью я выжигаю в мире вокруг следы своего преосуществления, они пламень моего сердца. Кларк Кент спустился в мир из Трансурании, с божественного Криптона, я появился из более далеких мест: из несуществования.

Нормально быть чужим, хорошо быть одиноким, не нужно прятаться от себя самого. Заходи в телефонную будку, срывай с груди офисную рубаху. Наступает вечная весна, Кларк, радуйся и живи.

Привет
volorin: (каторжник)
Вечная тема: для чего, для кого я пишу? Это касается не только и не столько поэзии, с ней все понятно. В конце концов, стихи я пишу для себя и не претендую (уже) на славу. Но в целом? Писать означает любить и жить, делать, действовать, петь. Я часто использую слово "петь" для описания деятельной, осмысленной жизни, поскольку мне кажутся верными два следующих утверждения:
1. Незафиксированное, несказанное, невыявленное остается забытым, будто его никогда и не было. Ты не любил тех, кому не говорил о любви, ты не делал то, о чем и сказать нечего. Я берег, который омываем море, и тот, кто не оставил следов, никогда на нем и не бывал. Мне хочется разобрать свою жизнь на части и рассказать о каждой из них, чтобы сделать из своих ошибок ну хотя бы прозу.
2. Жизнь грязная штука. Затхлость, тошнота, великолепие скучных секунд — все эти вещи посчитаны и уложены будут в урну с твоим прахом, а что остается? Песня, то есть воспевание, отстранение от быта, дает возможность преодолеть выживание, обойти нормы и стать чем-то большим, чем просто ты. Это как кристаллизация, электролиз дней, вот анод, вот катод, то, что к ним прикипает, остается мной, все остальное просто бульон, пена, из которой выходит Афродита или ничего не выходит.

Так вот: для кого, для чего петь? Мне хочется оказаться в каком-то естественном, природном бытии (и под естественным я понимаю то, которое не натирает и не жмет, а не то, которое было мне предопределено), для этого совершаю поступки. Последние года полтора у меня впервые в жизни есть какая-то цель помимо претерпевания, то есть это эгоистичное соло, по большому счету, закольцовано, я говорю о нынешнем себе будущему себе. Вечные письма из позднего пубертата (в моем случае — это возраст от 15 до 35) усталому пожилому себе. Дорогой будущий я, наверняка сейчас ты уже знаешь, зачем живешь, и открыл какую-нибудь нехитрую истину. Посмейся над всеми вещами, которые тогда (сейчас) казались-кажутся тебе достойными стыда или печали, порадуйся тем, которые ты сохранил. А если все-таки ты умираешь от цирроза в своей одинокой канаве, то прости меня за это, я совсем не хотел.

Впрочем, дорогой будущий я, поскольку ты свободен и неограничен, то можешь быть каким-угодно, то есть ты еще и все люди на свете, и мои скромные переживания для них, не чтобы утешить, не чтобы вдохновить, а чтобы они (ты) не забывал не бояться и говорить о любви тем, кто заслуживает ее. Другой какой-нибудь мудрости у меня для тебя, прости, нету.

Привет.
volorin: (каторжник)
Если бы у меня была башня, то она была бы не из слоновой кости, а из свиного мяса. По крайней мере, рульки принадлежат всем, а не некоторым. Самое страшное, что может человек сделать с самим собой, — это закрыться и думать,будто никаких изменений не существует. Многие мои друзья, которые считают, что находятся на консервативных позициях, автоматически совершают и следующий шаг: типа им принадлежат не только мысли, которые они думают, но и слова, которые они говорят. Я же чувствую себя ограбленным.

Мне кажется, что слова вроде "родина" или "отчизна" и вообще определение места, в котором я живу, прямо сейчас уже скорее из арсенала футбольных болельщиков, то есть принадлежат не тем, кто мог бы ими распоряжаться, а всего лишь тем, кто чаще ими пользуется. Удобный дактиль и приятный амфибрахий определяют жизнь миллионов  — и они еще говорят, что поэзия не имеет значения! Проблема проста: действительно ли вещи, о которых мы говорим, соответствуют словам, которые мы произносим? Хайдеггер убеждает нас, что истина сокрыта, а бытие неизбежно. Что конкретно мы можем с этим поделать? Тут на помощь нам приходит христианская этика (практика показывает, что человеческое общение состоит, в основном, из заблуждений, поскольку бытие иррационально, а потому опираться приходиться на бессодержательность), и вот уже мы стоим за последним пределом: нет ничего, что было бы наше, кроме последнего хода смерти.

В ситуации финального отсутствия человек обычно занимает правоконсервативную точку зрения. В Европе это позиции Христианских Демократов, в России — Православных Монархистов. В этом укоренении много удобств: вроде бы и терять нечего, но это не хипстерские "нечего терять", когда тебя еще и пиздят по почкам, а приятные консервативные "нечего терять", когда следует обвинять кого угодно в том, что ты всего лишь оказался неправ, а если нет, то можно, по крайней мере, не воспринимать никого всерьез.

И вот тут наступает момент в моих текстах, до которого мои более отягощенные френды обычно не дочитывают: это момент, в который распределяется ответственность. Итак, истина с этой точки выглядит так: есть места, в которых ты решаешь, но не несешь ответственность. Это, например, когда ты отдаешь свой голос вместе с большинством. А есть места, в которых ты ничего не решаешь, но вынужден существовать. Это, например, когда тебя ни о чем не спрашивают. Последние века 4 в этот момент начинаются разборки: мол, как так, когда я говорил, что прав не существует, я имел в виду, что прав не существует у других, однако, как и всегда, в долгосрочной перспективе выигрывают те, кто не думает, будто власть имеют другие, будто права имеют другие, будто я должен только страдать и мучиться, будто я ничего не могу изменить.

Привет.
volorin: (каторжник)
Поиски своего места в мире по большей части выглядят как бесконечная череда ошибок и нелепостей из эпохи немого кино: бананы, торты, полицейские в смешных шапках. Уверен, что если бы существовал простой рецепт чего угодно, мир был бы другим, более неприятным местом. Как общество потребления бесит не столько безрадостностью бытия, сколько унылостью одинаковых форм, так и идеальный мир бесил бы однообразностью счастья. Только этим и остается утешаться.

Господи, — думаешь иной раз, — ну дай мне уже выйти из этой лодки на какой-нибудь берег, пусть скалистый, но свой. Мне уже тридцать лет и единственное, что я ощущаю, это то, что никакой человек не остров. Но поскольку молитва не помогает, а прозрения перестали меня посещать с тех пор, как я разучился желать страдать (о Татхагата, сорянчики за это!), то остается болтаться безмолвным грузом, принайтовленным к мокрому дереву. Я не силен в морских метафорах, но вот это бултыхание от высок к низинам, когда иной раз чувствуешь себя тоньше и мудрее дурачков из твиттера (и это низина), а порою свинцовой чушкой, китайским болванчиком — это вот бултыхание лучше всего подходит под те описания моря жизни, которое давали нам воспиталки в детском саду. Если бы мне тогда дали пиратскую карту и сказали: вот, крестиком помечена твоя жизнь, что бы я тогда подумал?

Что если на жизни поставлен крест, то под ним наверняка зарыто сокровище. Этот сложноватый трюизм скрашивает мой шахтерский быт. На экзистенциальном фронте без перемен, то есть весело и не страшно, пока есть, куда копать и до кого докапываться. Рой, рой, осталось недалеко.

Привет.
volorin: (каторжник)
Политический дискурс не выходит за рамки метафизики. Это дает надежду, по крайней мере, в те моменты, когда кажется, что ничего уже не исправить: можно попробовать сделать остановку. Я говорю вот о чем: пускай множество людей обучено было грамоте и может высказывать в интернетах то, что у нас сходит за мысли, философия все еще в деле. В общественной жизни этот предмет, который Огюст Конт втоптал в грязь позитивизма, оказывается практическим, оказывается необходимым, насущным.

Широкий шаг человеческой мысли совершается по протоптанным тропам. Многоголовый зверь говорит известное. Фактически, каждая проблема, по которой можно высказываться в твиттере, сводится к одному: как отделить себя от звериного в себе? Где отыскать человеческое? И тут мы возвращаемся не к Гегелю даже и не к Канту, а напрямую к Эмпедоклу, который говорил, что материя происходит всеми возможными способами, и обычно получается говно, но иногда — корабли. Эта еретическая концепция хорошо подходит к эволюционной гипотезе и феноменологической редукции (так мы можем выяснить, что наш полупоэт, полубезумец попросту обогнал свое время на пару тысяч лет), вкладывается, как влитая.

Вот, что нам дает двадцать первый век: необходимость философии как защитного конуса посреди животного, экзистенциального, пышущего соками и секрециями тела человеческой жизни. Это удивительно, удивительно, я не перестаю этому удивляться. Не Адорно и Бурдье, а Фихте и Кьеркегор, потому что речь идет не о каких-то там особенностях, а о сохранении Я посреди не-Я и о безумии всего этого шума, ярости, страха, трепета, как это принято в нашей северной полосе. Что остановит меня от того, чтобы не говорит глупости, которые приходят мне в голову, хотя меня только тому и учили, что нести чушь?

В то время, когда твоя глотка орет, а твоя рука идет от сердца к солнцу, а твое тело шагает под музыку белого господина, где находишься ты сам и где ты должен, обязан находиться? Распад социального возвращает нас природе, то есть самим себе, и в этом я нахожу даже какую-то известную притягательность, как приятно расковырять ранку на колене, или срезать заусеницу, или жить в России.

Привет.
volorin: (Авраам)
Друзья, все стихи этого журнала гг вы можете найти по тегу "стихлв".
Прозаические зарисовки по тегу "обычные истории".
Стихи в прозе по тегу "говорить".
Просто сообщаю.
volorin: (каторжник)
Скучать по С. Не помню, когда это стало моей религией. Как каддиш повторял я в круге света, у окна у двери, возле ключа и цветка, имя С., и до сих пор повторяю его как заклинание, как ругательство, как показания о чувстве, все говорю и говорю: С. и С. и С. Не знаю, как это случилось, возможно, С. просунула розу в мое окно, ну что уж теперь скрывать, вот есть С. и С. и С., и среди них есть здания и мосты, лавки и библиотеки, матер деи и эткомспиритумтуум, все, короче, что измеряется не деньгами, а другим, более четким, более универсальным эквивалентом стоимости вроде методик абсолютной любви или техники невыносимого счастья.

Материя явлена нам в ощущениях настолько приятных, что хочется, чтобы все стало материей, ничего не оставим печальным владыкам дум и идей, пусть ничего не будет грустно, а только зримое, твердое, напряженное, материальное будет существовать. Боги стали и бетона, музы плексигласса, нереиды внутренних секреций и аминокислот — как будто огромное здание мира выстраивается вокруг, и созвездия волопаса, и волосы вероники, и остальные наши небесные друзья становятся жаркими пламенными камнями, которые описываются постоянной планка и прочими планками. Тут нет никаких идей, цветы просто цветы, звезды просто звезды, С. — ничего, кроме С., девочка с ногтями, выкрашенными синим лаком, а вот этот образ, по которому я тоскую в том смысле, в каком некоторые ожидают второго пришествия, он постепенно уходит из памяти.

И это так хорошо, о господи, потому что в небе гроза или закат, возде трав летают шмели, в дымке около горизонта какой-нибудь одинокий кораблик, например, если вдруг смотреть из города на берегу, мигнет красным сигналом и пропадет куда-нибудь по своим делам. Он совершенно не ищет бури, ничего такого, он даже больше уже не одинокий странник, он не испытывает томление трюмов и бизань его мачта не сжимается от горьких предчувствий и всего остального, он доставляет какой-нибудь груз в какой-нибудь порт и идет через море как по тихой улочке, и это море вокруг него, оно совершенно спокойно.
volorin: (Угрюмая ухмылка Гермионы)
Громкокипящая, господи, мать ее, струя вымывает песок из промежутков скал и слова из промежутков между молчанием, остается камень, и из камней вымывает их силикаты и перекаты. Остаются руины. Видела ли ты, как рушатся горы, например? Когда рушатся горы, ничего не остается.

В геологии принято считать, что если земля вспучивается и горячая вязкая жижа растекается по пространству, которое приличные люди могли бы называть, к примеру, даже и домом, то это нормалдос и естественная причина жизни. Движутся плиты и континенты, которые на них, и моря меняют очертания. Видала ли ты, как Пангея породила из ребра своего Гондвану, и Лавразию из дыхания (и увидел бог, что это хорошо), а Гондвана породила Хама, Сима и Иафета, которые одолели мощь океана и вышли на берега, будто обнаженные, но на самом деле облаченные в оливу и зелень, поднялись на корты и заполонили мир. Их детьми стали папоротники, и нефтеносные пласты были их внуки, и на их крови строятся капища Молоха (свят свят свят свят), и лучшие люди моего поколения пьют эту кровь и купаются в ней, как римские легионы купались в бычьей крови.

Я говорю про время, которое, как принято считать в геологии, течет и приносит с собой перемены, отчего аколиты сменяют акониты, а фораминиферы вырастают штурмбанфюрерами и возжигают благовония в газовых камерах во имя общего блага, а также благолепия, а также благополучия. В религиозном смысле это сходно с тем, как кораллы проваливаются под воду в оправдание нового дивного мира: например, атолл. Атолл нужен, чтобы крутобедрые гурии плескались в лагунах, и это то, что ожидает кораллов после смерти, субханАллах! То же и ожидает, впрочем, и крутобедрых, которые обратятся в камень каким-нибудь иным способом. Когда-нибудь не будет ничего, кроме камня.

Когда он покатится с горы и разрушит до основания все, что ты привык называть собою, эпохи и миры разделит на до и после, а также на сейчас или никогда, вот это, чувствуешь, трепетание в горле, комок алмазной твердости, гранит в сердце, песок в мочеточнике, лед в роговице, отвердевающие и холодеющие члены, если ты понимаешь, о чем, комки земли, мраморные постаменты, гипсовые слепки, когда вот эта глыбина полетит все же тебе в затылок, как принято говорить в геологической науке, поберегись.
volorin: (каторжник)
Как люблю я, вечные боги, эту лучезарность, простую радость утреннего человека! Как будто движение фотонов согласно господней воле, и то, что начиналось из сингулярности, хорошо и хорошо весьма: всякое проявление воли есть действие трансцендентного, и все хорошо. Для меня это означает, что я просыпаюсь утром, довольный как сытый волк, и я как будто снова в Париже рядом с С., и за окном щебечут птахи.

Две потрясшие меня в последние время мысли такие: 1. Все нынешние движения человеческих тел в пространстве и дискурсе (а дискурс в восприятии человека подменил время, времени нет) подчиняются простым правилам индоевропейского завоевания: все методы были отработаны арийскими племенами три тысячи лет назад, и так развивается (разливается), то есть все, что происходит, укладывается в рамки продолжающегося арийского похода; 2. Язык — самодовлеющая структура и подчиняет себе человека, не я произношу слова, а слова используют меня, чтобы произнестись, свобода воли, которая вроде бы данность в ощущении, оказалась вещью, которая подчиняет себе через понимание.

У того же Элиаде читаю про появление недеяния как средства освобождения: человек подобен вещи, которая подчинена дискурсу, пространству, слову и вообще всему, даже свободе вон подчинена. Как вырваться из этой бесконечной цепи? Риши в отрогах Гималаев вроде как утверждают, что возможно сесть в лодку и переплыть океан бытия, но все эти речные заводи так отвлекают: то клев хороший, то телки купаются голые, как же тут быть просвещеннейшему архату? Река Океан в данном случае исходит из Фисона, который обтекает всю землю Хавила, где золото, а тот выходит непосредственно из Едема, как будто можно отказаться от райских благ ради странного удовольствия не принадлежать ничему. Я в последнее время много думаю о поэзии (меня даже вынуждают говорить о поэзии непоэтическим, экзотерическим языком, что вообще странно), и мне все кажется, что гимны, и наговоры, и песнопения — и прочие поэтические методы — это как весла для лодки. Этот образ тяготит меня, поскольку, как это бывает с образами, не ведет никуда и хорош только сам по себе.

И природа шепчет, сирые мои читатели, мол, не авидья тебя ведет, а праджняпарамита (эти выебоны с санскритскими словами я вставил сюда для того, чтобы дерзновенный, продравшийся через мой текст, смог выдохнуть и закрыть вкладку в браузере), вся хуйня, цветочки там блядь, птички там блядь, доброе там блядь утро, окунись в четыре стороны света, герой, и так шествуй, подобно носорогу, как будто любовь, юность и всякое счастье никогда не проходят, а все остальное — исчезает, и нет его.

Привет.
volorin: (каторжник)
Я помню, как от любви к С. меня скручивало напополам и бросало в разные стороны, как будто моя любовь была шторм. Слова, которые составляли море, брызгами летели на палубу моей лодки, и временами это был утлый челн, а порою крепкое судно, по которому я ходил, расклячив ноги, как Ахав. Можно было набирать целые пригоршни этого моря, и тогда море помещалось в ладонях, и на самом дне морском угадывались линия жизни и линия беспокойства, глубокие борозды в мире ариэлей и флаундеров, и над ними смазливый кальмар обхватывал щупальцами мой кораблик, который аккурат выходил из зимы в сторону тропика рака, и тряс, и это тоже была моя любовь к С.

Ангелы мои, Эндорфин да Серотонин, оберегали меня от всякого зла в те беспечальные дни огненными мечами, и моя любовь была садом, который раскинулся меж четырех рек, и я ходил по нему, чтобы давать вещам имена, а потом забывать их, и давать снова. И там были жимолость и облепиха, и кусты смородины, и земляника торчала из земли как огненный цветок, и все как у нас на даче в детстве, когда я чуть не скопытился от аппендицита и лежал на влажной грядке, а гроза находила с севера, и это было так страшно и красиво, что я не думал о боли, а думал о том, что никогда не поздно летать, и от всей этой воды становится только веселее, потому что когда пенные гривы валов и вот это вот все поднимается снизу как сталагмиты, а им навстречу дождь как сталактиты и тоже вот это все, то из пены дней выходит афродита на раковине, рыжая и с обнаженной титькой, а ничего, как известно, нет веселее рыжих задорных девах, когда ты молод и тебе плохо.

Я боялся С., и моя любовь была страхом, я презирал С., и моя любовь была презрением, я стремился к С., я забывал слова, видя С., я горевал об С. и верил в С., я шел ночью пошатываясь и называл ее имя холодному воздуху, но так и не научился держать это море в себе, впрочем, не но, я никогда не пытался подчинить себе то, что казалось мне падением, не знаю, из космоса на землю через стратосферу или через борт сквозь воду на самое дно, но когда это все успокаивалось, как иногда, я чувствовал себя лицом вверх среди тины и камышей, на берегу сидит С. и смотрит, как я проплываю мимо нее. С тех пор я полюбил беспокойство и ничего не могу с собой поделать, волнуюсь и волнуюсь, как море волнуется раз.

Привет.
volorin: (каторжник)
Мне кажется, что я самый печальный человек на свете. Причина этому — богатое воображение и склонность наделять других людей демоническими наклонностями. За последние дни в моей голове разные знакомые много говорят мне о том, как я плох, и натурально руки опускаются, делать ничего не могу, потому что они высказывают, я оправдываюсь, потом плачу и грызу землю. Не знаю, что с этим делать, как расправить плечи и спокойно и храбро посмотреть в грядущее?

По ночам, чтобы заснуть, я представляю, что засовываю руку в мясорубку. Спокойствие от того, что кара исполнена и преступление искуплено, дает мне возможность видеть светлые сны. Впрочем, наутро я с трепетом открываю почту или твиттер, потому что опасаюсь худшего (впрочем, в реальности все более-менее, но внутри своей головы я читаю письмо, заканчивающееся словами "обглодаю тебе лицо при встрече"), но оно все не приходит. Я думаю, все это потому, что то, что казалось правдой, оказалось ненастоящим, нельзя верит глазу и памяти, люди вокруг меня — порождения моего сна, а порождения моего сна — это то, что на самом деле.

Отрываясь от дыбы и мясорубки в кратковременное забытье, я вижу весну 2014 года, цветение вишен, красивых девочек в мини-шортиках, как это принято нынче в наших широтах, друзей и все это безумие, которое бывает только в воображении человека, его бьют палкой по голове, и он пускает кровавую пену, и только так и может, в конце концов, существовать.

Привет.
volorin: (каторжник)
Это как порывы ветра или, может быть, мои позывные передают морзянкой через дрожание проводов — такой озноб бывает, когда кто-нибудь на тебя смотрит издали, или замечаешь в толпе лицо, немного похожее на собственное, в общем, когда понимаешь, что человек мера вещей, просто этот человек не ты. Эти ощущения иллюзорны, но и сам ты не очень уж настоящий, толком не скажешь, есть ты или нет тебя. Так аппликации на детсадовских рисунках живут своей потусторонней жизнью, выпирая из пространства жеваного картона в высокое свое бытие.

О людях говорят, что они носимы ветром, если это худосочные, злые люди, впрочем, и тяжелым парням с плоскими стопами и совсем не плоскими животами выпадает порой подчиняться буре. Так я представляю себе экзистанс:  забегаешь в свой метафорический домик в своем внутреннем Канзасе, и ураганом тебя забрасывает в волшебную страну, где разговаривают собаки и львы, но ты не очень-то этому рад, потому что ты не крошечная милаха Дороти, тебе тридцать, и никакие разговоры даже и с людьми давно уже не кажутся ценностью, какой Тотошка, о чем вы.

Вполне радостные вещи становятся мукой, если ты не можешь нормально, например, выспаться, или если твоя дорога из желтого кирпича — это карьерный путь через буераки маркетинга и пустоши внутреннего роста, где саблезубые тигры, а веселый моряк Чарли — прежде всего одышливый инвалид. Это тоска заменяет тебе тебя и глядит на огромный мир твоими глазами. От нее нельзя избавиться, ее нельзя победить, она твоя плоть, она твои кости. Бодхидхарма, веселый серфингист, оторвал себе веки, чтобы те не мешали ему пыриться в стену и ничего не делать на пороге темной пещеры, и этим жестом он заодно избавился от усталости и сопутствующих товаров: безобразия мира, например, или, как я надеюсь, вот этого вот ощущения, как будто ты вклеен в реальность неловкими детскими пальчиками, и тебя несут домой показывать маме.

Может быть, по дороге тебя подхватывает порыв весеннего ветра, возносит над крышами, отпускает, подбирает снова, вбрасывает в лобовое стекло автомобиля, швыряет вместе с листьями и сигаретными окурками туда-сюда, и тебе даже норм, ничего, ураган твоя родина, глаз бури твой паспорт, песчаная взвесь твоя любовь, стена пыли несется вместе с тобой, и ты на волне, как огромная акула, движешься будто по желтым камням, ну, то есть идешь в Изумрудный город к волшебнику Гудвину, чтобы он дал тебе смысл жизни, но на самом деле — куда хочешь, соломенная башка, идешь куда хочешь, и слава богу.

Привет. 
volorin: (каторжник)
Когда-нибудь мы встретимся в земле или над землей и запоем дурными голосами про все, чего не случилось достичь.
Человек явление хаотическое, и чорт его разберет, что с ним и откуда он, если смотреть за метаниями души на каком-нибудь осциллографе размером с луну, то обнаружишь дрожание и всплески. Нигде нет порядка, и структуры, которые оплетают наши жизни чугунными цепочками, на деле оказываются как созвездия. Так Иаков, бросив в ямку бобовые зернышки и поднявшись затем на небесную твердь, не отыскал там ничего, только затхлый душок носился над водой.

Когда Мардук расчленил Тиамат и сделал из нее землю, он не хотел этого, он думал, что все окажется более-менее, зубы не будут болеть, экзистанс давить, а пубертатный период закончится к семнадцати. Вместо этого обнаружилось (так утром перед зеркалом ты обнаруживаешь складки на боках и что тебе тридцать пять) несовершенство, все последующие кризисы и войны связаны с этим простым фактом: мир несовершенен, — его даже пробовали переделывать потопом, но и вполне совершенные рыбы или дельфины так и норовят выбраться на берег, пойти, побежать, насрать под папоротником, выстроить себе деревню и принести в жертву выдуманному богу брата своего Авеля.

Это эволюция, то есть постоянное движение вопреки совершенству, рассудку и категорическому императиву, заставляет разбивать о стену рюмки в кабаках, бросать любимых женщин и жечь вторые тома своих талантливых произведений. Через тысячу лет, в книгах, призванных объяснить феномен существования, ее назовут чем-нибудь вроде смысла жизни или, если там будут жить консерваторы, порочной зависимостью. Мы же, к тому времени волновые сверхгерои, фронты квантовых состояний, встретимся где-нибудь около Ганимеда, похлопаем друг друга по плечам (астрономы увидят это как взрывы сверхновых) и подивимся тому, что жизнь побеждает смерть, а душа — материю, а любовь — страх, и кем бы ты ни был, ниче для тебя в этом всем принципиально не изменяется.
volorin: (каторжник)
Сытая жизнь превращает тело в вещь, вещь в пространство, подчиненное абсциссам и ординатам, как паства епископу, и это пространство, будто в майнкрафте, заполоняет все сущее, то есть креационистский миф о душе, о котором перешептывались большевики, развоплощается, деконструируется, процесс творения раскладывается на конвеерную сборку деталей в один здоровенный механизм, который вшили мне в сердце, когда я был маленьким, и который чувствуется внутри, если хорошо покушать, потому что набитый желудок сдавливает душу, и она начинает выпирать.

Это как в горной долине ты видишь себя, и через площадь проходишь как через собственный обрюзгший живот, и холмы у реки — это мешки под твоими глазами. Все, что было формой мечты, стало формой энергии, то есть чем-то чуть более материальным, чем можно себе позволить. И вены твои как реки, и ангелы твои летают над ними, как сопливые зимние вороны, солнце в зените оказывается огромным шаром плазмы, а звезды больше не гвоздики, которые удерживают небо. Материализм означает, что нет вещей, которые нельзя было бы сожрать, выебать или загадить, и ты сам — просто место, такое же, как и прочие все места на карте, ни для чего не живешь, ничего не стоишь, поскольку, как говорят законы божественной термодинамики, из праха пришли мы и возвратимся в прах.

Как в такой напряженной обстановке любить что-нибудь? Как не мучиться истомой счастливого и лучезарного будущего? Как не жалеть себя? Где-то в холодных недрах того скрежещущего механизма, который я привык называть собой, мелкие плевочки энергии взаимодействуют друг с другом, то есть кружатся туда и сюда как пыль на ветру, и надо бы укрыться где-нибудь от этой пыльной бури, но прятаться некуда, потому что эта буря я сам.

Привет.
volorin: (каторжник)
Давно мне греет душу идея о полной реформе нашего, российского и мирового, образования и перевода его на систему семиотически совершенно выверенную, которую я называю педагогикой номинализма. Придумал я это после просмотра клипа про дяденьку, который громко кричал Язь и показывал язя. Тогда я подумал, что это немного схоже с дзенским криком учителя ученику, только там учитель, у неразумных китайцев, орет черти что, чтобы вывести подопечного из потока сознания в пустоту тела Будды, здесь же задача обратная: сирых, обитающих в пустоте неудовлетворенности информацией, допустить в поле знаков.

Представьте, к примеру, как сидит класс голов в пятьдесят, и учитель громко кричит им "Демократия" или "Личность", или "Гипотенуза" на худой конец. От крика седьмая чакра юнцов распахнется и знак вплывет в их сознание со всеми своими коннотациями и прочим таким. Не будет нужды в сложностях коммуникации, достаточно крикнуть погромче. Всякую вещь можно объяснить криком. Крикнешь иному: человек, и вот уже вся нравственность в нем. Крикнешь: Господи — и бесовские хвосты так и мелькают, разбегаясь от его разума. Чем громче ты говоришь, тем ближе тембр твоего голоса к имманентному тембру мироздания, и тем понятнее все, что ты говоришь.

Заметил, кстати, что и управители наши приняли этот метод на вооружение в последнее время, все громче кричат они про пидорасов, про воров, про смертную любовь и нетленный принцип. Ибо разве не сказано в 12 главе Лунь Юй о том, что благородный муж выражает любовь жестом, ненависть словом, а мудрость криком?

Привет.
volorin: (каторжник)
Я с некоторым трудом переживаю то, что человеку может и способно принадлежать что-то, что больше, значительнее его самого. Иерархия размерностей и причин в моей голове противоречит этому, она хочет, чтобы вещи соответствовали друг другу, как матрешки, и маленькая влезает в большую, а самая крупная даже немножечко больше, чем сумма ее составляющих. Например, здания или деревья, или воздух, или слишком красивые женщины — как могут они принадлежать кому-то? Разве что кто-то может принадлежать им, как потерпевший крушение, выползая на соленый песок, принадлежит сначала волне, а потом берегу, а потом ночной темноте.

Возможно, идеи потому так повелевают нами, и из-за того мы подчиняемся им, что они значительно больше и включают в себя множество пространства, в том числе человека. Мало кому удается проделать в своей голове дырочку  и пропихнуть сквозь нее что-нибудь этакое разухабистое, типа категорического императива или чистой любви, чтобы оно потом лежало там, как ляжка в компрессионном трикотаже, а не обволакивало и не указывало, чем быть. Разве что по частям или с помощью подручных предметов (я вот использую алкоголь в качестве смазки, но он не раскрывает двери восприятия, только расширяет зрачки на недолгое время, а сквозь них вообще мало, что пролезает, поэтому выбирай сам). Многие, впрочем, предметы так эфемерны, что, если их расправить, они закрывают полмира, как чувства или паруса, а если сложить, то так скукоживаются, что забываешь, куда положил.

Несомненно, существует такой остров, который значительно больше всех остальных островов, настолько огромный, что люди, которых выбрасывает на его берега, даже не замечали, что их выбросило, они думали, что всегда тут были: бродили туда-сюда, смотрели на звезды, спали под пальмами, боялись диких зверей и шума воды, искали съедобных жучков под камнями, может быть, даже думали, что никаких островов нет, а земля бесконечна и принадлежит им, а вода — рыбам и дельфинам, а небо — ангелам, а душа — никому.

Привет.
volorin: (Default)

Память уходит как волны, заполняя только самые глубокие ямы в песке, да и те размываются постепенно, а после уже ничего не остается.
Я подумал об этом, когда рассматривал сегодня фотки Наташи К. на фейсбуке и понял, что не виделся с ней лет семь и помню теперь уже только парочку несвежих сплетен. Но там, за маревом интернета, есть же человек! Какое-то содержание, наполнение его, движение и биение.

Это не только про Наташу (привет, Наташа), это про все. Истории про С., которыми я порою в этом журнале срываю коросту со своих омертвевших органов, отвечающих за преданность, имеют то же свойство, поскольку структура моего сознания, умиротворенная в этой любви, обладает вроде бы формой замка, но тысяча прибоев превратила замок то ли в волшебную гору, то ли в мертвого дельфина, вынесенного на берег ураганом, то ли в черт знает что, и вечность, существование которой я признавал в юности, уходит в движение и перестает быть.

Не знаю, нужно ли плакать об этом. Думаю, нет, хотя можно поговорить. Я говорю о времени как о пространстве, поскольку не двигаюсь с места, и все мои метафоры для этих случаев одинаковы: С. и песок для меня равно эфемерны, поскольку от каждого из них меня отделяет одно и то же расстояние (в годах и километрах), могу ли я говорить о С. как о песке, который теряет форму, или о песке как о С., которая по-прежнему формы не потеряла? С давно уже стала метафорой языка, времени и смерти, точкой пересечения этих трех, в С время умирает, язык умирает, смерть обретает звучность и меру. Это не ноль, эта система координат существует помимо математики и не подчинена никаким законам, кроме законов повествования.

Все это тихое бешенство, из-за которого хочется выломать себе руки и писать кровью на штукатурке, как в семнадцать, или бежать по коридорам замка, которым нет конца (тут я даже хотел было написать о землемере и земле, но что уж), знаешь, как во сне, но не в настоящем, а в том, о котором читал в книжке, настоящие сны не бывают такими, в настоящих снах ничего не подвластно прибою и волны, однажды разбившись о раскаленные камни, никуда не уходят, а я прыгаю в окно и падаю вниз с девятого этажа, притормаживаю у самой земли и схожу аккуратно на землю, ту самую, которой никакой землемер не навредит, а после, пробудившись утром от беспокойного сна, обнаруживаю, что превратился в толстого человека средних лет, и память размывает мой замок, и от него остается сначала песок, а после ничего не остается, только смутное беспокойство, какое бывает, если выронишь из кармана несколько тысяч рублей, но еще не знаешь об этом, только предчувствие какое-то неприятное.

Я, надо сказать, почти совершенно счастлив в этом апреле, что такое — и сам не пойму.

Привет.

volorin: (Default)

вот как я смотрю на человека: как на отягощенную вещь. Воздушный шарик с легким налетом телесности (что бы ты себе ни предполагал). Или даже так: язык, привязанный телом ко времени. Знаешь, все эти наши изыски с четырьмя простецкими измерениями, они от бедности языка и необходимости описания. В пространстве, то есть, нравственного это вырождается в бытие, душа приобретает форму человека. Но все человеческое чуждо природе.
Так, опять выходит невнятно.
Короче.
Мне просто дается та форма любви, которую можно назвать пониманием. Я гляжу на тебя и вижу, что ты отягощена, так на взлетной полосе в фильмах про джеймса, кажется, бонда выстраиваются тяжелые грузовики и автоматчики, чтобы не дать оторваться от земли. В нашем случае это могут быть дети или работа, простые приятные вещи, алкоголь и то, как я был влюблен много лет в одного человека, зависть, глупость, термоядерный ад. С метафизической точки зрения это означает, что я прикован к стулу наручниками и два охламона в черных костюмах пиздят меня арматурой (для простоты их называют диаволом или демоном марой, ответственным за иллюзию мира). Нет, бывают люди укорененные в культуре и пространстве, отыскивают, знаешь, свое особое счастье, но я гляжу на них с недоверием. Ведь и в их душе нет ничего, кроме любви. Казалось бы, лети себе, но нет. И так далее.


Потому из мрачных своих глубин я гляжу на всякого с уважением: то в человеке, что не привязывает к земле, те особые слова, которые он формирует в миф о себе, мне ужасно нравятся, конечно, а так я и сам не слишком-то приспособлен к воспарению, высоты духа мне недоступны, только высоты лени. Дает ли мне это право не следовать собственным советам? Думаю, нет, разве что сильнее мучит. Впрочем, в космической тишине, когда нигде нет привязанностей, там мы все несомненно окажемся, если придет время, мы будем уже не мужиками с брюшком и симпатичными телками, а такими, знаешь, эфемерными конструкциями типа звезд, но состоящих не из водорода и гелия, а из радости и света, и термоядерная реакция, происходящая в нас, разнесет на куски места и события, видишь, я толком-то и представить себе не могу, как это будет, но как-то так.

Можно представить себе галактическую картину движения звезд как танец со сложной структурой. Потому я с таким нетерпением жду конца света: Шива будет танцевать на всех уровнях сознания и вывалится в истинную реальность, клевско же, я думаю, что никто не будет ничего разрушать, только потанцуем немного, а потом это назовут взаимодействием светил, полетом, еще как-нибудь.

Ох, так люблю тебя, ни на что больше не хватает сил.

Привет.

volorin: (Default)

Особенно долгое время вокруг, особенно мягок язык, и все это ортопедическое великолепие, принужденное к подвластности одновременно костенеющему сознанию и матереющему идеализму (и немного — амфибрахию), то есть тому сочетанию предметов, при котором волшебство человека из символического становится абстрактным (не правда ли, кажется, будто слова в этом предложении лишены всякого смысла? Это не так), знаешь, будто в твоей голове вдруг очнулся маленький брежнев, стряхнул могильную пыль, прищурился недобро и приступил к управлению тобой на уровне феноменологическом, даже, что уж, на демонологическом уровне.

Язык содержит столько слов, сколько наука о языке умеет гитик, то есть, в принципе, внутреннее время языка, которое выдано тебе, равняется среднему сроку отгадывания карточного фокуса, выискивания совпадений в процессах и восклицания удивленного "эге!" Это называется гносеологическим дискурсом или, по-простому, офигеванием от того, что слова в твоей голове на краткую секунду совместились с теми вещами, которые они должны означать, а потом злобный демон снова берет поводья в руки и водит тебя глухими, кривыми тропами.

Это о совмещении внутри и снаружи: внутри ты вечно сущее единство смыслов, идеальное сознание, снаружи ты брызжущее слюною и пеной отвратительное нечто. Внутри проходят тысячелетия, снаружи секунды. Внутри ты видишь истинную реальность взором сокровенного архата, снаружи один твой глаз смотрит в зенит, другой в алое око сириуса, звезды бешеных псов. И так далее. Это касается метода познания всего всем: единственный верный научный метод, который можно предположить, он же и единственный метод жизни — это демонологический подход внутреннего я к темным границам разума. Поймать беса, каталогизировать его и уничтожить — воть суть человеческого. Созерцание демонов сродни созерцанию штаммов бактерий через микроскопское стеклышко. В этом месте, в резиновом объеме окуляра, сочетаются гуманитарный и все остальные подходы к жизни, течения, так сказать, различных онтологий.

Может быть так Татхагата ощущал победу над смертью: нигде нет привязанностей, то есть, ни к чему не привязан, иди себе, куда бог на душу положит, никакой демон тебя не держит. Вот же, все-таки, повезло мужику-то, а.

Привет.



Page generated Sep. 19th, 2017 11:41 am
Powered by Dreamwidth Studios